«Дети радиации» фрагменты повести
В три года Митрича отдали в детский сад. Это было место, где часами напролёт нужно было играть в нелепые, до зевоты скучные игры с незнакомыми детьми, дружить с которыми он совершенно не желал. Ещё был тихий час, когда требовалось спать, но спать посередине дня ни капли не хотелось, и приходилось притворяться, лёжа с закрытыми глазами и ощущая, как внутри бурлит протест, выхода которому не находилось. Воспитательниц надлежало слушаться, и было непонятно, с какой стати, ведь никакого авторитета для Митрича они не представляли. В общем, детский сад стал первым столкновением свободного от рождения человека с репрессивной социальной обусловленностью, в которую этот человек против своей воли оказался помещён.
Впрочем, кое-что ценное нашлось внутри этой детской тюрьмы. В один из дней Митрич заинтересовался некой девочкой. Она носила красный в белый горошек сарафан, две косички по бокам головы и чем-то неумолимо притягивала взор. Пару дней Митрич исподтишка следил за ней, а потом подкрался сзади и вонзил свои ногти в основание её шеи, медленно, изо всех сил проведя руками вниз между лопаток по неприкрытой сарафаном спине, с восторгом ощущая податливую кожу и наблюдая, как из-под его пальцев на девичьей спине проступают красные полоски. Последовавший вслед за этим истошный визг, переходящий в отчаянный, захлёбывающийся плач, привёл Митрича в состояние подлинного восторга и разбудил в его душе незнакомое доселе, мощное чувство, которое в будущем станет лежать в самой основе каждой его влюблённости.
Митрича отругали, как-то даже наказали, но он этого совершенно не заметил. Испытанное чувство полностью поглотило его, и теперь он откуда-то точно знал, что в детском саду ему делать больше нечего.
Дома Митрич заявил родителям, что отныне не станет ходить в детсад. Разумеется, его мнение не было принято в расчёт, и на следующий день он снова оказался в этом заведении. Чтобы отстоять своё право на свободу, Митричу пришлось прибегнуть к радикальным мерам: как только дед, отводивший его в эту детскую тюрьму, ушёл, Митрич уселся на пол и заревел. Ревел он до самого вечера без остановки, чем изрядно вымотал нервы воспитателям, но на уговоры и угрозы не поддался. Следующий день, равно как и день третий, прошёл по точно такому же сценарию. В конце концов Митрич добился своего: из детского сада его забрали навсегда, а ответственность за его дошкольное воспитание отныне перешла к его бабушке.
Та дурь, которую общество пыталось выбить из маленького Митрича, в действительности являлась нитью, связывавшей два мира: внутренний и внешний. Казалось, эта нить была сделана из радия, самого радиоактивного металла на Земле — настолько она влияла на все его поступки и мировосприятие. Детские рисунки Митрича, чудом сохранившиеся с тех времён, и по сей день излучают мощную остаточную радиацию. Накарябанная фломастером на листе ватмана гротескная машина, вполне достойная кубизма Пикассо, спереди которой красуется надпись «хлеб», а сзади — «конец», по своей сути воплощала то, что пыталась поместить в голову ребёнка окружавшая его социальная формация. «Стань машиной, делай что-то ради пищи, чтобы дальше умереть». Конечно, этот мессадж был тонко завуалирован многоречивыми сентенциями о служении Родине, делу коммунизма и примерами из жизни маленького мальчика Володи, впоследствии выросшего в доброго всезнающего дедушку Ильича. Вот только Митрича трудно было обмануть красивыми словами. Он кожей чувствовал, что за этой выверенной пропагандой нет ничего от вечности. Его радиоактивная дурь категорически отвергала представление о мире, в котором нет места трансцендентному.
Дурь была хитра, изворотлива, она партизанила и действовала непредсказуемо. Каким-то немыслимым образом она умела видеть на десятилетия вперёд; спустя почти двадцать лет Митрич начнёт читать Кастанеду и натолкнётся на слова: «Бессмысленная жертва, пустая трата времени — жить, чтобы питаться, и питаться ради жизни, и снова жить, чтобы питаться, и так — до самой смерти», и это отзовётся внутри болью узнавания: «А ведь я всегда об этом знал!»
Когда Митричу исполнилось три года, его отца, новоиспечённого лейтенанта ракетных войск сразу после института, отправили служить в военную часть под Евпаторией. На лето к офицерам приезжали семьи. Так Митрич впервые оказался в Крыму. Они жили в небольшом селе рядом с лиманом, и значительную часть времени Митрич был предоставлен сам себе. Именно здесь, воспользовавшись крымской вольницей, дурь совершила свою первую крупную диверсию. Сам Митрич почти ничего не помнит о том событии — не столько потому, что был ещё мелким трёхлетним шкетом, сколько в силу самой природы этого события. Нет смысла даже говорить, что оно нанесло ребёнку психическую травму — безусловно, нанесло, да ещё какую! И не просто психическую, а гораздо больше — травму метафизическую. Но ведь никто не может знать наверняка, какие возможности и что за пути открывают травмы такого рода, к каким сокровищам они способны привести, а на каком повороте — окончательно сгубить.
Запоздалый свидетель того события, она же мама Митрича, потом рассказывала, что тот день не предвещал ничего ужасного. Обычный крымский летний день в селе, жаркий, солнечный и пропахший козами. Отец Митрича заступил на военное дежурство в части, мать же отлучилась к соседям за молоком. А когда вернулась…
Когда она вернулась, вместо сына её встречало нечто, лишь отдалённо напоминавшее ребёнка. Вроде той же внешности, того же роста, да вот только в глазах плескались тьма и бездна. Этот оборотень стоял в детской кроватке, крепко уцепившись за бортик, пошатывался из стороны в сторону и смотрел сквозь неузнанную мать в никуда. Потом повернул голову, стрельнул безумным взглядом и сделал шаг в пространство. Родительница успела его поймать, поставила обратно. Он шагнул снова в пустоту, где явно видел что-то важное, своё. И тогда мать схватилась за сердце.