«Дети радиации» фрагменты повести
Самое сложное, когда смотришь в прошлое — не судить то, что происходило. Неважно, о каком прошлом речь — о своём личном маленьком мирке, который, по большому счёту, интересен только тебе самому да тем редким людям, кто ещё остался в живой связи с тобой, или же о прошлом эпохи, которую ты застал, в которой жил, вместе с которой менялся и которую сам потихоньку менял. Если, вспоминая былое, начнёшь сравнивать, возноситься над тем собой или, наоборот, умалять прошлого себя — пиши пропало, тебе больше не понять сути того, что происходило, ведь тем, кто сравнивает себя с самим собой, никогда не поймать собственный хвост.
А зачем вообще это нужно, ловить себя за хвост? А вот зачем. Если существует сегодня и вчера, и если, как почти все мы надеемся и верим, завтра всё-таки наступит завтра, то все мы оказываемся размазаны по этому массиву времени, но нигде нас толком-то и нет. Вчера мы одни, сегодня другие, завтра — если оно вдруг наступит — третьи; мы непостоянны, нестабильны, эфемерны, мы мерцаем, как поломанная неоновая вывеска, клетки нашего тела обновляются за сколько-то там лет, а что в сухом остатке? Что в конце? Тело, которое положат в гроб и отправят в окончательный архив? Или за день до того — дырявая старческая память, вцепившаяся в полпроцента доступных ей воспоминаний, жующая их, как корова жвачку, и называющая это «прожитой жизнью»? А может быть, в сухом остатке — бессмертная душа, про которую никто из нас не знает ничего, но о которой за всю жизнь мы вспоминаем лишь тогда, когда становится совсем хреново?
Так что в конце? Зачем мы были здесь? Сможете ответить на этот вопрос не умом, не чувствами и даже не сердцем, а всем сразу?
Не сможете. Так, быть может, пока ещё живы, стоит поймать себя за хвост и уподобиться змею по имени Уроборос, который черпает силу и основу жизни из своего хвоста? Ведь, поедая хвост, он сохраняет памятование.
Каково это — собрать себя, размазанного по шкале времени? Попробуйте, вы ничего не потеряете, ведь всё равно у вас ничего не выйдет. Но вы будете знать, что хотя бы пробовали это.
Мы, дети радиации, занимаемся подобными глупостями всю жизнь. Мы не взрослеем, потому что повзрослеть — это отказаться делать заведомые глупости. Мы тратим время на то, что не приносит нам успеха, не даёт успокоения, не гарантирует счастья. Мы терпим фиаско за фиаско, но мы хотя бы знаем, что пытались. Пытались найти то, чего нет, принести в этот мир вещи, которых здесь не ждут, идти туда, неведомо куда, но самое удивительное — кое-кому из нас это удаётся. И такие обретают через это свободу — и уходят сквозь неё уже навсегда.
Мы — аутсайдеры, безумцы, лузеры, деклассированные элементы, лишние людишки. Мы за обочиной привычной жизни. Мы связываем два мира: этот, в котором живут люди, и тот, в котором обитают их тени. Но хоть мы и аутсайдеры, никто не сможет узнать нас, пока мы сами не захотим проявиться, потому что маскироваться мы умеем безупречно. Мы предпочитаем молчать, чем говорить, и скорее избегаем людей, нежели стремимся к ним, потому что нам смертельно лень каждый раз объяснять одно и то же: все попытки нас как-то идентифицировать, все эти вопросы «откуда ты?», «кем работаешь?», «с кем живёшь?», «а почему», «когда», «где», «сколько» и «зачем» — все они вызывают у нас непреодолимые приступы зевоты. А если мы начнём честно отвечать на всё это, то наши ответы посеют такую смуту в умах вопрошающих, что ничем хорошим в конечном счёте это не закончится. Мы избегаем людей даже когда они видят нас у себя под одеялом — чтобы пореже пользоваться своей социальной шкурой, придуманной легендой о себе, которая не травмирует других, но в которой нам так же тесно находиться, как если бы она была не легендой, а правдой.
И ублажил я мёртвых, которые давно умерли,
более живых, которые живут доселе;
а блаженнее их обоих тот, кто ещё не существовал
(Книга Екклезиаста, 4:2-3).
Это была противоречивая эпоха. Пламенная честность разбивалась о серое мещанство, вера в человека — о карательный аминазин для тех, кто до конца смел оставаться Человеком, а мудрые глаза всезнающего Ильича, смотревшие с отштампованных по строгим канонам плакатов, то и дело натыкались на переписываемый вручную неканонический и запрещённый самиздат, даривший глоток воздуха всем тем, кого душила эта светло-мрачная эпоха. Стоял февраль 1975 года. Солнце находилось в знаке Рыб. В роддоме возле Белорусского вокзала родился Митрич.
Как и полагается настоящей Рыбе, с первых же мгновений Митрич попытался совместить несовместимое, и жажде жизни противопоставил желание остаться нерождённым. Едва завидев долгожданный свет, он всхлипнул, посинел и вознамерился всё отменить. Нырнул было обратно в ту реальность, путь в которую схлопывался на конце только что обрезанной пуповины, но не проскочил — Железный занавес хищного земного мира с лязгом опустился, и выпускать новорождённого на волю уже не захотел. Синего, словно Шива на календаре из дружественной Индии, Митрича поместили в палату интенсивной терапии, откачали, понаблюдали, ввели какие-то медикаменты, после чего сняли с руки учётную бирку и отдали родительнице на попечение. А за попытку нелегитимного бегства, и чтобы неповадно было своевольничать впредь, Митрич получил от мира большой пинок под зад и назидание в виде пожизненных головных болей — дабы знал засранец: жизнь прожить — не поле перейти, и свои желания впредь нужно контролировать и не особенно-то выражать.
Сначала всё было огромным, мутным, непонятным и ненастоящим. Гигантский желтоватый столб, который пахнул сладким — как выяснилось позже, это называлось «перекладина в бортике кроватки». Тревожное зеленоватое пятно вверху — «люстра-плафон на кухне». Расплывавшееся в стороны живое, непостоянное и громкое — «бабушка склонилась над кроваткой и сюсюкается с дитём». А ещё бывала боль, гулкая, жгучая, в виде шарика за левым глазом. Боль заставляла плакать, а плач усиливал боль и порождал ещё больший плач, и новую боль, и так до тех пор, пока спасительно не вырвет, после чего наступал тревожный полусон, в котором снилась та же боль, но вдалеке, как будто не своя. Потом Митрич узнает, что это называется «мигренеподобное состояние», и что они будут его верной тенью на последующие десятки лет.